Пути, ведущие в веру — их раскапывают из снега своих сомнений или идут по проложенным кем-то, но путь этот всегда через очищение, и вечная слава пастырям, ведущим нас по этим путям.
В самом конце года 22-го мы простились с великим композитором земли русской — Эдуардом Артемьевым, в крещении — Алексеем, положившим на алтарь служения, наверное, главное своё произведение — «Реквием», уже вошедший в историю музыки и проливший новый небесный свет даже в те пристанища внутреннего беспокойства, которые лишь отголосок души.
«Нечеловеческая сила — земное сбросила с земли», но музыка маэстро, народного артиста России, уже растаяла в народе России, в каждом из нас…
Когда маэстро не стало, друзья сказали — словно святой ушёл, потому что и в Артемьева верили, как в высшее достижение, чья музыка была тот же храм, в котором он молился ежеминутно. Вера, по мнению Артемьева, — это не вечерняя школа, куда можно приходить, чтобы отмечаться, не церковная кафедра и не привилегированный клуб, но она хранилище постигнутого человеком, где он изучает себя, работает над ошибками, и на путях веры не может быть остановок. Вера принимает всех, но, как открывшийся человек не терпит измены, так и Господь, — примет ли Он, или отвернётся, будет каждому по вере его…
Официально, у Эдуарда Николаевича не было духовного пастыря, но пастырь у него был. Он пришёл в веру по стопам любимого, самого близкого ему, светлого и мудрого, и искренне верящего человека — жены Изольды, которая не только сама пошла по его пути, но и провела его по пути своему…
Когда Изольды не стало, близкие сплотились возле Артемьева, друзья окружили заботой, но заменить её было невозможно, как сейчас нам не заменить и самого, покинувшего мир, Эдуарда Николаевича. В грех уныния он не впал, веря в предстоящую встречу, пустоту заполнял работой, но, может быть, только уже изображал труд, понимая, что силы его не вечны. Живущему в вере не надо объяснять, что смерть — это не конец, а великий переход, когда заканчивается всё «до», и наступает всё «после»…
Хоть душа мастера и не пребывала в молчании, он не любил много говорить — вера для Артемьева — было то, что бывает только твоим. Пожалуй, лишь однажды Эдуард Николаевич пустил в сокровищницу, рассказав своему другу, журналисту Игорю Киселёву, как загорелся в худощавом подростке Лёше Артемьеве огонёк веры, и как потом на него подула Изольда, передав дыханием божественную свою любовь, чтобы последовать за ним и в горе, и в радости.
С любимыми не расставайтесь.
Всей солью прорастайте в них,
И каждый раз навек прощайтесь,
Когда уходите на миг — это была их молитва…
Людям, близко знавшим семью Артемьевых, совершенно ясно, что их жизнь прекрасный пример не только любви и заботы человека о человеке, но и взаимного воспитания в себе и друг в друге лучших человеческих качеств, служивших им до последнего дыхания их обоих…
Можно много говорить о любви и вере, а можно прочесть оставленные Игорем и Артемьевым строки той прекрасной беседы. По высшему благоволению, теперь они беседуют там, куда их пригласил Господь, и, возможно, сама Изольда Алексеевна разливает им чай по чашкам…
Я предлагаю вчитаться в этот уже памятник прошлого, чтобы понять, как это непросто и хорошо быть человеком обретшим веру:
— Эдуард Николаевич, начнём прямо с середины? Когда Ваш творческий потенциал начал реализовываться, талант прекрасной пианистки Изольды зазвучал в ведении дома, заботе о Вас и сыне, но я не поверю, чтобы музыкант по призванию мог так же уйти из музыки, как выйти из комнаты. Вы допускали участие Изольды в работе над сочинениями, когда у Вас возникали сомнения?
— Скажу однозначно — НЕТ. Пока я над чем-то работаю, даже если мне плохо, я не допущу в студию врача скорой, пока не закончу. А вот показать что-то и обсудить, если оно готово, здесь Изольда могла сказать всё, что она думает, ведь она такой же специалист.
— Мне кажется, это была Ваша большая удача…
— Возможно, но и услышать от Изольды похвалу было крайне сложно, почти невероятно, ещё со студенчества — это были единичные случаи.
— Ваша семейная лодка уверенно продержалась на волнах пятьдесят семь лет… Вы справили свадьбу изумрудную, а до бриллиантовой вам чуть-чуть не хватило. Было бы интересно узнать, открыла ли Вам Изольда Алексеевна свой женский взгляд, без которого трудно попасть в гармонию?
— Нет … я такого не знаю, хотя… в чём-то наши разговоры, наверное, состояли из весьма точных замечаний и мыслей Изольды — ведь в основе женской гармонии должны лежать точность и ясность, но я всегда рассчитывал на нашу, мужскую, думая о ней, что она общечеловеческая. Так же как и понятия мужского счастья, с моей точки зрения, не существует — оно входит в женское. Вы ведь говорите о вещах, которые становятся ясны, когда их не только проживаешь вдвоём, но и вместе оцениваешь. У нас просто отсутствовала потребность в такого рода анализе — мы жили во всём полагаясь один на другого, на знание друг друга, а это уже ближе к вере, чем к математике.
Жизнь, как и чью-то душу, на атомы не разложишь: случилась гармония — не случилась гармония… Изольда была человек на редкость самостоятельный, и если её избранник окажется не тем, кем она его рисовала в своих мечтах, картина её мира может распасться, и она без всякого сожаления порвёт с ним. Лично я всегда это понимал — ей нужны достижения, и если она пожертвовала своими ради моих, то она не будет упрощать отношений.
Но, если говорить о ней до конца, представьте, что человек она была абсолютно религиозный, истинно верующий, в присутствии которого невозможно было подвергнуть сомнению ни одного кирпичика в выстроенной ею системе мира, чтобы не нанести ей обиду.
— Это было в ней с молодости, когда вы ещё только начали встречаться или ещё до встречи с Вами?
— Вы удивитесь, нет — на моих глазах, постепенно: на Руси так или спиваются, или уходят в веру, — прочно и не оглядываясь.
— А у неё был свой любимый храм?
— Тот, в котором мы её отпевали — в Брюсовом переулке, храм в честь иконы Божией Матери «Нечаянная радость».
В нём потрясающее убранство и атмосфера исповеди — храм очень «намолен», и, если так можно сказать, «музеен», там есть и чудотворная иконка одна, а сама «Нечаянная радость», я замечал, — вроде ничего в ней особенного, но когда перед ней стоишь, чувствуешь себя пришедшим откуда-то издалека, и это конец пути. Таких церквей не так много, которые тебя встречают, как пилигрима, в них есть и своя открытость, и своё таинство…
Кстати, если Вы не знаете Никиту Михалкова, его мама, Наталья Петровна Кончаловская, отмолила, или, правильнее сказать, вымолила его у Господа. — Она очень хотела второго ребёнка, а он у неё долго не получался… Она тоже в эту церковь ходила, стояла перед Богородицей, за то теперь мы знаем, что очень даже не зря — её «Нечаянная радость» стал одним из самых выдающихся кинорежиссёров в мировой истории, звезду получил недавно — его все знают…
И слава Тебе, Господи! Может быть, и была Изольда права, что полюбила туда ходить?
— А жена Вас не пыталась по временам, например, приучать к режиму, правильному питанию, и чтобы за здоровьем следили?
— Попытки, конечно, были, но Изольда была у меня достаточно, по-женски умна, чтобы не работать впустую, зная, что я никакому перевоспитанию не поддаюсь.
Это для меня очень личное, но одно Вам могу сказать — мне кажется, жёны, воспитанные в прежнее время, были лучше, чем сейчас: они о любви своей не рассказывали на каждом шагу, они по ней жили, не считая заботу о муже чем-то наподобие благотворительности.
Также и с храмами: их было мало при социализме, но они были населены всем настоящим — потемневшими от времени ликами, старой бронзой, в них были душевность и искренность… И Вы знаете, мне иногда кажется, что с годами, я не становлюсь старше, а всё больше возвращаюсь в то время — вспоминаю детство, умерших родственников…
С Изольдой всё не расстанусь, да это и невозможно — они мой мир…
Не удивляйтесь, если я скажу, что сейчас и живу в том мире, в этом меня уже мало что интересует. Их надо поминать и как можно чаще, ведь то, что нас связывает — это любовь, а они ждут этой любви частички — как это здорово… Мне там хорошо, оно передо мной восстаёт не прошлым, а настоящим, в котором мы ещё вместе, и светлее этого света, наверное, только Свет Божий…
Я хорошо помню первую свою Пасху, она была поздняя, мне было лет пять, заканчивалась весна, шла война, и мы тогда жили под Архангельском, в Котласе.
Хотя — это север, уже была зелёная трава, дальше лес и храм на горе, он стоял какой-то одинокий, совершенно.
В Свято-Стефановском храме внутри стоял полумрак, потому что электричество не давали, и в нём лишь мерцали несколько свечей, народу было немного. Не помню как я отстоял службу — она же долгая. Вышли из церкви, и мы остались одни с настоятелем, с батюшкой, которого я запомнил навсегда. Он был, это точно, дворянин, и, может быть, из военных. Его осанка, скорей, была выправкой, прямая спина, подтянутый, очень высокий, седая голова, и гордый прекрасный профиль только добавляли ему достоинства. Он был словно сошедший с Библейского полотна святой, который, сразу увидев нас с мамой, молча подошёл, наложил на меня руку, от которой стало тепло, улыбнулся, и что-то доброе сказал мне и матушке. И чем дальше жизнь, тем чаще я почему-то вспоминаю его. Может, он увидел во мне звезду, которою я не стал, но он сам стал для меня какой-то звездой.
— Вы не помните, он не причащал Вас?
— Наверное, я не помню, но это было бы вполне возможно, но помню, как кто-то сказал маме: подойдите к батюшке, он Вам даст личное благословление. То ли нас пожалели… сейчас об этом поздно, но всё-таки я думаю, у него была тяжёлая судьба настоящего священника — в то время служить было, это, как ходить под расстрелом… А он ещё и офицер, ещё и красавец — такого никогда не прощают.
— В вашем доме висят иконы, но, кроме «Реквиема», Вы не написали ни хорала, ни литургии, и это довольно странно? А какую церковь Вы посещали? В неё вы ходили вместе или когда у кого-то из вас было на это время?
— Изольда ходила, как и принято на Руси, один-два раза в неделю, в субботу или в воскресенье, туда же к «Нечаянной радости», но иногда на «Сокол» — в «Храм Всех Святых» — это к нам поближе, там тоже старинная московская церковь, построенная ещё до пожара Москвы.
А когда летом переезжали на дачу, у нас там церковь «Пресвятой Богородицы» вообще в ста метрах от дома.
— Когда звонят слышно?
— Это настоящий концерт, который настолько мил, что даже не мешает работать. Старинная церковь девятнадцатого века, ни разу не была закрыта, которая во времена оны была старообрядческая.
— Там, наверное, другая и атмосфера, дух не такой… Раз она не закрывалась, там всё должно быть сохранено, и намолено — какая это, должно быть, жемчужина!..
— Так оно и есть. Там батюшка, отец Леонид, ушёл на покой, он чудо какое-то — морской офицер, причём медицинской службы, но что-то у него случилось, он отслужил положенный срок и ушёл в храм. Он вёл службу, как на море командовал. Его «Господу помолимся» было, как свистать на борт или за борт, и мало кто его команды ослушивался.
Душевный невероятно, доброты необычайной, маленький человечек, сухенький — сейчас он доживает свой век, и уже не служит… Я у него получал благословение.
— Хорошо бы туда летом поехать, постоять службу…
— Составьте компанию… Сейчас там отец Илья — замечательный, молодой, ему 43 года, он нам очень понравился.
— А позвольте Вас спросить, маэстро, повлияла ли церковь на создание вершины Вашего творчества — «Реквиема», ведь само название о многом говорит — «Девять шагов к Преображению», или его идея рождалась подспудно и долго в течении всей жизни?
— Похоже, что так. Впервые идея реквиема ко мне пришла в 1958-м, нет, всё-таки, в 1959-м. Я учился на четвёртом курсе, как вдруг в деканате мне дают спецквиток на прослушивание в Доме композиторов нового сочинения Стравинского — «Симфония псалмов» в записи — речь шла о закрытом мероприятии.
Как известно, у Стравинского, который не бежал из страны победившего пролетариата только потому, что жил за границей, были поместья на Украине, имения — он был латифундист, или, как сейчас сказали бы — олигарх. Но, потеряв всё, лишившийся доходов в России, он вынужден был много работать, что его и спасло творчески. Вы можете улыбнуться, но это так, а не будь это так, он бы постепенно погас. Просто удивительная история, вот как Господь по-философски распорядился его судьбой… Я уже знал некоторые его произведения, находящиеся под запретом — «Петрушку», «Весну священную», совершенно гениальные, которые все старались прослушать, всякими правдами и неправдами.
«Псалмы», исполненные в тот незабываемый вечер, меня поразили какой-то своей мрачной красотой, я был потрясён ощущением мощи глыбы, растаявшего прямо надо мной католического собора, особенно финал. И как христианин должен принести, наверное, покаяние — меня поразила фонетика латыни его реквиема. Я слышал её и в «Реквиеме» Моцарта, и в «Реквиеме» Верди, но нигде это не было так понятно для меня, как в сочетании с музыкой Игоря Фёдоровича Стравинского.
Он выбрал Псалом 150 частично из-за его популярности, хотя другая, столь же существенная причина заключалась, вероятно, в его рвении возразить многим композиторам, которые обесчестили эти повелительные стихи, воспользовавшись ими, как поводом для собственных лирико-сентиментальных «чувств».
Мессы пишутся на канонический текст, как правило, латынь или греческий, поэтому симфоническая музыка может в них только досказывать то, что в нём изложено о чаяниях метущегося человечества, в современном вздыбленном мире, о неотвратимости Судного дня, в ожидании Страшного Суда.
Этот жанр обращает публику к сосредоточенному углублению в себя перед встречей с Богом. Несмотря на строгий жанр мессы, уже у Моцарта и Верди преобладала чувственная сторона. Когда чувства выходят на первый план — это и есть проявление светскости. У Стравинского была её несколько вольная каноническая интерпретация — в «Симфонии псалмов» тема гнева и скорби, тьмы и света, добра и зла билась живым нервом, а не аскетичным призывом к подавлению собственной личности, не нравоучительно, но это было сильно, как голос Бога, признавшего наше время со всеми его эксцессами. Вы знаете, одно сильное творчество редко когда не потянет за собой ещё чьё-то. Именно тогда я взял себе эту тему, и начал потихоньку ею заниматься, сперва без всяких слов, без латинского языка, просто делая для себя какие-то зарисовки, и эти эскизы Изольда для меня сохранила — светлая ей память.
— Она понимала, что это будет?
— Ну, она же музыкант, чувствовала… Правда, до этого всегда было «всё ещё так далеко». Однако, к тому моменту, когда я неожиданно получил заказ, четыре его первые части уже были готовы, и я испытал огромную благодарность Господу и жене, за то, что у меня было время пройти этот путь не спеша…
— Путь — что Вы имеете в виду?
— То, с чего мы начали, говоря о реквиемах вообще, и, в частности, о моём: имеет ли работа над ним какое-то отношение к христианству?
И да, и нет, но, бесспорно, поток моего музыкального сознания основан на вере, на моей глубокой убеждённости в том, что человек может восстать из всего, и даже из того, что он оставил эту землю, и того, что он оставил на этой земле. Ни Моцарт, ни Верди, возможно, об этом не задумывались, а для меня чёрное и белое, любовь, ненависть, преданность и предательство всегда становились основанием для мира или войны внутри меня самого. Чтобы ясно выразить себя в музыке, мне обязательно надо через что-то пройти, пусть это будет какой-то путь внутри меня самого…
— Похоже, пути творческие не менее неисповедимы, чем Господни?
— Я ещё не представлял, во что это может вылиться в окончательном варианте, но три первые части мессы были готовы уже в середине восьмидесятых, и я их просто отложил в долгий ящик, которым заведовала Изольда, и, как оказалось, на тридцать лет. В течении лет следующих, меня хватило ещё на одну. Потом уже, когда это стало проектом, пошла подтекстовка, какие-то неизбежные поправки, поскольку, я сразу пишу в оркестр для партитуры. Я над ней работал не как заведённый: брал одну часть, через какое-то время следующую, месса моя прирастала, обрастала подробностями, и в результате, написал всё за десять месяцев — это не стыдно для меня. Тексты мне были известны, естественно, но как сложились эти образы — я не знаю, честно: там были цитаты, которые я изначально положил в реквием, а потом, из-за недостатка идей, использовал в фильмах. Не буквально, конечно, но это тоже мне помогло во многом — кино раскрепостило меня по поводу языка: я абсолютно отошёл от манеры классической, где всё делается по канонам, для меня были важны чувство и вера, а посыл может быть любой, если он правильный. Без некоторых инструментов я уже не могу представить себе музыку. Бас-гитара должна быть обязательно, синтезатор. И мне симфонического оркестра мало. Мне нужен «саунд», который придумали рок-музыканты, сияющий, могучий! Нужны мощь и экспрессия, которых не достаёт оркестру. В своём реквиеме я не пытался переосмыслить звучание классической мессы, не нарушал каноны, в нём всё идёт по текстам, разве что я опустил некоторые вещи и переставил части — «Sanctus» поставил в финал — я лишь подошел к произведению максимально творчески, не ограничивая себя в выразительных средствах.
Игорь Киселёв
Читайте также:
Просмотров - 629 Помочь сайту